Будем кроткими как дети [сборник] - Анатолий Ким
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В больнице диагноз подтвердился, и новая больная, Валерия Федоровна Голицына, как было указано на коечной табличке, надолго заняла крайнее место в самом углу палаты, возле окна.
В палате было пять постоянных коек, но больных вдруг столько прибыло, что решили поставить с краю, у раковины, еще одну дополнительную кровать. Поместили на нее девяностолетнюю старушку, круглолицую и беззубую, с рыхлым большим носом и зоркими, суровыми глазами. Но она оказалась большая говорунья, любительница рассказывать всякие страшные и нелепые истории.
А на воле все светлее и шире разливалась весна и все выше к небу поднималось ее сияние над землей. Молоденькие практикантки медучилища, дежурившие в отделении, приходили с улицы, будто перепачканные ярким соком весеннего дня — с горячим, во всю щеку, румянцем, с озябшими на свежем ветру красными руками, со встрепанными челками, блестящими глазами и розовыми, пупырчатыми ногами под тонкой пленочкой чулок.
Палату с полудня до вечера заливало беспощадно яркое солнце, от разогретого линолеума подымалась сухая, пахучая духота. Больные женщины чувствовали себя неуютно на таком ярком свету, беспокойно ворочались в разворошенных постелях, вставали и уходили побродить в полутемный коридор, затевали скучные разговоры и по-мелочному ссорились. Всякая чепуха могла вызвать мимолетную размолвку, затронуть самолюбие или вскрыть тайное недоброжелательство. То раскрывалась форточка, и это было кому-то нежелательно, то эта форточка, наоборот, некстати закрывалась. Девяностолетнюю бабку потеснили ближе к раковине, чтобы отставить подальше от окна
Нюсю Петровну, на которую сквозило от форточки, и теперь бабка дулась на всех, сердито и подозрительно глядела на каждого, кто мыл руки под краном, — того и гляди забрызгают мыльной водой…
Валерия не вникала во все эти дрязги; отвернувшись к стене, лежала она в тяжелом оцепенении, рассматривала подтек масляной краски на стене, похожий на дождевого червяка. Порою ей казалось, что этот червяк быстро движется по стене, сокращаясь и вытягиваясь, и Валерия тогда закрывала глаза, чтобы не видеть его отвратительных движений. Покорно и равнодушно переносила она осмотры, уколы, съедала несоленую диетическую пищу, с каждым днем все глубже погружаясь в ту зыбучую, такую явственную тьму отчуждения, которую воздвигла вокруг нее болезнь.
Теперь все волнующее и желанное, что оставалось еще в ее жизни, связывалось у нее лишь с мужем, с его посещениями по вечерам. И когда подходил час, она поднималась, преодолевая разжижающую слабость и тяжкую апатию, шла в ванную комнату и там, раскрыв свою шкатулочку, тщательно и внимательно подкрашивалась, пудрила темные пятна под глазами, расчесывала золоченым гребнем волосы, свои крупно вьющиеся светлые волосы, которыми она так гордилась…
Муж входил в палату, взяв за правило всегда бодро и весело простучать по двери, и Валерии было приятно и в то же время грустно, что она сразу же узнает этот стук, и ей открылось что-то новое в его повадках. Грустно потому, что это новое было познано в такой обстановке, и еще, пожалуй, оттого, что есть в нем, оказывается, нечто такое, чего она раньше не знала… Но радость ее, когда она видела мужа, высокого, спортивно-стройного, приветливо здоровающегося с ее соседками, стоя у порога, — радость вмиг сметала все иные ее чувства, и она молча, порывисто протягивала ему руку, а затем и подставляла лицо для поцелуя.
Беглым, ревностным взглядом окидывала мужа: как он там без нее — и всегда находила его безукоризненным. Рубахи чистые, галстук на месте и всегда тот, который нужен, брюки отутюжены… Но где-то в глубине души — в темной глубине — что-то холодное, неприятное возникало помимо ее воли и оставалось там после, когда муж уходил. Это неприятное, подспудное, можно было бы примерно так расшифровать: как он может быть таким красивым, таким франтом, с таким ровным, старательно наведенным пробором в волосах, когда я здесь больная, и у меня синяки под глазами, и колени стали такие острые…
Муж был журналистом, удачливым, исполнительным и энергичным, звезд с неба не хватал, об этом знали и она и он сам, но дело свое он любил, и профессиональная гордость вполне заменяла ему головокружительные, тщеславные мечты иных. Он был добродушный, элегантный, рыжеволосый силач верзила, любимый всеми. Чуть курносое, окрапленное бледными веснушками лицо его никогда не искажалось гневом или мелким злым чувством. Он был ясен и чист, твердые, упругие губы и маленькая ямочка на подбородке придавали ему мальчишеский вид, но мальчик этот подпирал головою потолок и обладал метровыми плечами. Ел за пятерых, пил сколько угодно, если в том наставала необходимость, и пьянел как-то очень мило, небезобразно, никогда не теряя ясности духа. У меня пьянеют только ноги, хвастался он жене, и она со снисходительной' гордостью воспринимала подобную похвальбу.
И многое другое в нем, воспринимаемое Валерией как его чудачества, было для нее бесценно, волнующе и дорого: его заботливая любовь к предметам своего ремесла, к пишущей машинке, портативному магнитофону, красивым заграничным авторучкам, блокнотам; и его прямо- таки женская чистоплотность и внимательность к своей внешности, к одежде. Он был педант и любил «английскую точность», когда дело касалось встречи с кем-нибудь или данного обещания, пусть самого пустячного. Утром и вечером- неизменно занимался гимнастикой с гантелями; любил до сладострастия молоко, выпивал по три бутылки за один присест. Любил сам жарить шашлыки и, нацепив женин фартук, возился с острым соусом по какому-то особенному рецепту. Время от времени пытался вывести кремами веснушки; начал петь под гитару, которую завел однажды, и Валерия не могла без смеха слушать его, а главное — смотреть на убийственно грустную физиономию певца над этой дурацкой гитарой…
Но все это были мелочи, не то главное, за что она любила его и могла бы любить всегда. Он был и милый, и надежный, и сильный, и очень нежный — но и за все это она не могла бы любить его так, как любила.
В его мальчишеско-мужской сущности было что-то незаконченное, какая-то глубоко скрываемая робость, и это странно и хорошо волновало Валерию. Порою он молча садился у ее ног на пол, клал свою рыжую голову к ней на колени и пристально, вопрошающими и грустными глазами смотрел на нее снизу вверх. В эти минуты он хотел, казалось, поведать ей о какой-то своей тайной грезе или печали, но не решался доверить это словам. И, с ее коленей глядя вдаль, в неведомое, а потом вновь грустно заглядывая ей в глаза, он словно не решался вверить ей свою тайную надежду: сможет ли понять? И Валерии казалось, что она понимает его притаившуюся немую печаль, хотя и сама тоже не могла бы определить ее с помощью обиходных слов. Она начинала нежно, самозабвенно ласкать его, и в этой ласке не было страсти, но была материнская тревожная неистовость.
Однако и в этом матерински покровительственном, женственно дополняющем начале ее чувств не крылось главного истока ее любви к мужу. Исток этот уходил еще глубже… И там, в непостижимой глубине, что-то светилось… Сверкающий и текучий родник жизни, откуда выплеснулись и они, две капли утренней росы на придорожной траве…
И все это оказалось не нужно, всему теперь конец.
Отсекли напрочь, выбросили, как рыбу на песок. И лежать надо теперь, и кипит, кипит что-то в голове, сохнет тело, болит все от долгого лежания. И кричит — будто надрывается какая-то отвратительная птица, — и долбит она в висок, и твердит одно и то же: «НЕФРИТ! НЕФРИТ! НЕФРИТ!»
Ослабленная мучительной борьбой — и не так с болезнью, а больше с бесплодной душевной мукой, вся обращенная внутрь себя, пытаясь осмыслить беззаконие и чудовищное посягательство болезни, рока, Валерия теперь в часы свиданий не доставляла радости мужу — она это знала, но ничего не могла поделать с собой. Мужество окончательно покидало ее, стоило им остаться наедине. Они обычно выходили из палаты и шли к дальнему концу коридора, где напротив окна стоял старый инвалидный драндулет с колесами на резиновых шинах. Усевшись в него, Валерия тихо плакала и исступленно смотрела на мужа: не противно ли ему? Не разлюбил ли еще? И если бы не больные, не сестры у своего поста, вскочила бы с кресла и с громким плачем кинулась к нему на шею, спряталась бы на его груди от всего ненавистного больничного кошмара.
Муж сидел на подлокотнике кресла или на подоконнике, старался выглядеть бодрым, говорить тоном старшего, взрослого — но растерянность его выдавали многие мелочи, которые оказывались гораздо выразительнее слов. Так, он неожиданно начинал краснеть — и не всем лицом, а пятнами или даже всего одной стороной лица, что было явным признаком, знала Валерия, сильного волнения мужа. Или заводил длинную руку за спинку инвалидной коляски и царапал ногтями по обшивке, воспроизводя какой-то сумбурный нервный ритм. Однажды Валерия не выдержала: долго вслушивалась в это тихое шорканье и вдруг неприязненно крикнула: «Перестань царапать!» Он растерянно взглянул на нее и тут же опустил глаза… И в этом коротком взгляде многое открылось Валерии. Она узнала, что он слаб, что он боится, что его тяготят свидания в этом больничном коридоре, у инвалидного кресла.